10. Ортодоксальность образа  

 

В начале Нового времени, в эпоху Игнатия, трактовку воображения начинает, по всей видимости, изменять один факт: перестройка иерархии пяти чувств. Историки говорят нам, что в Средние века самым утонченным чувством, воспринимающим чувством par excellence, тем чувством, которое устанавливает самую богатую связь с миром, считался слух. Зрение занимало лишь третью позицию, уступая осязанию. Затем совершается переворот: главным органом восприятия становится глаз (об этом свидетельствует искусство барокко — искусство зримой вещи). Эта перемена имела огромное религиозное значение. Первенство слуха, которое все еще было живо в XVI в., гарантировалось богословием. Авторитет Церкви опирается на слово, вера есть слушание:слушание слова Божия, то есть вера. Слух, один только слух, говорит Лютер, есть орган христианина. Таким образом, здесь грозило дать о себе знать противоречие между новым восприятием, которое следует за видением, и старой верой, опора которой — слушание. Усилия Игнатия как раз и были направлены на то, чтобы смягчить это противоречие: он хочет сделать ортодоксию основанием образа (то есть внутреннего «видения»), как новой единицы созидаемого им языка. 

Образ, однако, встречает сопротивление со стороны религии (и это помимо того, что вера несет на себе печать слушания, что подхватывает, подкрепляет и вновь утверждает Реформация). Первые возражения выдвигаются со стороны аскетики: зрение, побуждающее к осязанию, легко ассоциируется с желаниями плоти (несмотря на то, что древний миф о соблазне есть миф о Сирене, то есть об искушении мелодией); и аскет не доверяет ему тем сильнее, что он не может жить без зрения. Так, один из предшественников Хуана де ла Крус установил для своих зрительных впечатлений предельную дистанцию в пять футов, далее которых он воспретил себе смотреть. Более изначальный, нежели язык («до языка, — говорит Бональд, — не было ничего, кроме тел и телесных образов»), образ, как полагали, заключал в себе нечто варварское — коротко говоря, природное, — что делало его подозрительным в глазах всякой дисциплинарной морали. Быть может, в этом недоверии к образу таилось предощущение того, что зрение ближе к бессознательному и ко всему тому, что, по словам Фрейда, волнуется в области бессознательного. 

Но Церковь выработала и другие, более косвенные, средства сопротивления образу: средства мистики. Как правило, образы (прежде всего видения — и тем более «картины» — внутреннего порядка) допускались лишь в качестве подготовительных шагов мистического опыта. Это были упражнения для дебютантов; по мнению Хуана де ла Крус, образы, формы и медитации подобают только начинающим. Цель же мистического опыта заключалась в том, чтобы избавиться от образов, «подняться вместе со Христом на вершину нашего духа, на гору безобразной Наготы» (Рюйсбрук). Хуан де ла Крус замечает, что душа, пребывающая «в акте смутного, любовного, мирного и умиротворенного понимания» (достигаемого по совлечении отчетливых образов) не может не чувствовать некоего болезненного утомления, когда вновь обращается к частичным созерцаниям, в которых дискурс осуществляется посредством образов и форм. Тереса Авильская тоже отстраняется от воображения, хотя и занимает в этом вопросе промежуточную позицию между Хуаном де ла Крус и Игнатием Лойолой: «Эта способность настолько бездейственна во мне, что, несмотря на все мои усилия, я никогда не могла живо представить себе Пресвятое Человечество Господа Нашего» (именно такое представление, как мы видели, Игнатий непрестанно пытается спровоцировать, варьировать и использовать). Хорошо известно, что, с мистической точки зрения, бездонная вера темна, глубинна, погружена (по словам Рюйсбрука) в тот непроглядный Божественный мрак, который есть «лик высшего ничто», тогда как медитации, созерцания, видения, картины и речи — одним, словом, образы — сосредоточиваются лишь в «оболочке духа». 

Известно, что на это недоверие со стороны аскетики или мистики Игнатий отвечал утверждением радикального главенства образа. Будучи порождением направляемого воображения, образ неизменно служит материей Упражнений: видения, представления, иносказания, евангельские тайны (то есть повествования), то и дело пробуждаемые воображаемыми чувствами, суть конститутивные единицы медитации. И этот образный материал, как уже было сказано, совершенно естественно рождает после смерти Игнатия обилие иллюстраций и гравюр. Порой они адаптировались к условиям тех стран, где должны были служить делу евангелизации; некоторые из них были подарены последнему императору династии Мин. Образ, однако, можно узнать и использовать только при систематическом обращении к нему, и первым это стал практиковать Игнатий. Мы никогда не найдем этого у мистиков, с их снисходительным отношением к видениям, от которых они стремились избавиться во имя чистого божественного мрака. В действительности есть один способ богословски «оправдать» образ: сделать его уже не ступенью на пути мистического единения, но единицей языка. 

В самом деле, конституировать поле образов в качестве языковой системы означало вооружиться против подозрительных крайностей мистического опыта: язык служит гарантом ортодоксальной веры, потому что (помимо прочих причин) он, несомненно, удостоверяет подлинность и специфичность христианского исповедания. Язык — в его подчеркнуто артикулированной природе — есть именно то, что Боссюэ противопоставлял квиетистской ереси (исторически связанной с Хуаном де ла Крус): возражая мадам Гюийон, которая определяла пустую молитву как «глубинное принятие, помимо действия и рассуждения», Боссюэ заявляет, что «акт веры должен являть себя дискурсивно, душа должна прямо просить о своем спасении»; одним словом, молитва может быть только артикулированной. Действительно, артикуляция есть та характеристика, которую Игнатий приписывает образу, тот путь, которым он следует в усилиях придать образу языковое бытие, а значит, ортодоксальность. Эта работа по артикуляции, составляющая, как известно, необходимое и достаточное условие всякого языка, господствует в Упражнениях: она расчленяет, подразделяет, производит двоичность и троичность, соединяя в себе совокупность всех собственно семантических операций, призванных неумолимо бороться с расплывчатостью и пустотой. 

Гарантии, предоставляемые этой лингвистикой образа, имеют тройную природу. Во-первых, это гарантии реальности: если предмет галлюцинации, согласно Мерло-Понти, несет в себе имплицитное и неартикулированное значение, то истинная вещь «нагружена малыми восприятиями, выводящими ее в бытие». Образы, вычленяемые Игнатием, — не галлюцинации: их моделью служит умопостигаемая реальность. Далее, это гарантии логические: артикуляция образов делает возможным их постепенное развертывание в том же ритме, в каком развертываются цепи логических аргументов. В буддизме известны так называемые учения torin (по-китайски), в которых раскрытие духа осуществляется как отдельное, внезапное, одномоментное, дискретное событие (таково учение Дзэн), и так называемые учения kien, где то же самое озарение есть результат поэтапного (но не беспрерывного) продвижения. Упражнения имеют характер kien, и это тем более парадоксально, что образ считают, как правило, главным проводником непосредственной интуиции, внезапного экстаза. Более того, артикуляция позволяет предицировать Бога. Все усилия мистики сводятся к тому, чтобы умалить (или возвеличить — кому как нравится) Бога до Его сущности (слова Маймонида, в переложении Хуана де ла Крус: «Мы постигаем о Боге лишь одно: то, что Он есть, но не то, что Он есть»); и это усилие уже заключает в себе осуждение всякого языка. Выбирая путь преувеличенной артикуляции, Игнатий предъявляет божеству список — одновременно метафорический и метонимический — его атрибутов: становится возможным высказывать Бога. Наконец, речь идет об этических гарантиях. Спекулятивная мистика (например, мистика Хуана де ла Крус) приноравливается к тому, что запредельно языку; игнатианская дискретность, языковая артикуляция Упражнений согласуются, напротив, с мистикой «служения», которую практиковал Игнатий. Нет праксиса без кода (в этом заключен намек на аристотелевский «выбор», но всякий код есть связь с миром. Энергия языка (одно из образцовых зрелищ которой являют собой Упражнения) — это форма: сама форма желания, обращенного к миру.