Символ
32/1994
Р. Темпест
МЕЖДУ РЕЙНОМ И СЕНОЙ
(Молодые годы Ивана
Гагарина)
Даруй
мне целомудрие и воздержание – но не
сейчас
Бл.
Августин
25
мая 1834 года во Франкфурте-на-Май не молодой русский
дипломат раскрыл новую прямоугольную тетрадь в красной
обложке и написал там следующие слова: «Я положительно решил
последовательно наносить мои идеи на бумагу. Я хочу приучить
себя почти ежедневно записывать несколько мыслей. Часто мое
умственное развитие происходит во мне без того, чтобы я
сознавал каждое его движение. Это — прозябание, а не жизнь.
Пора выйти из этого пассивного состояния и приступить к
действию. Вместо того чтобы подчиняться идеям и их
признавать, следует самому размышлять и их вырабатывать». —
Так начинается дневник князя Ивана Сергеевича Гагарина,
девятнадцатилетнего чиновника русской миссии в Мюнхене,
отправлявшегося в путешествие по Германии и
Голландии.
Юный
аристократ серьезен, рассудителен и склонен к рефлексии. Он
ищет гармонии между миром отвлеченных идей, к которому
постоянно устремляется его мысль, и окружающим его миром
обыденных вещей и явлений. Несмотря на философский склад
ума, он не желает жить в абстракции: «Человек,
ограничивающийся учеными занятиями, напоминает Дон Кихота,
сражающегося с ветряными мельницами: он рубит и колет своим
мечом, но его удары рассекают лишь воздух... Жизнь активная,
жизнь, исполненная положительных фактов, подобна лествице:
поставив ногу на одну ступень, можно от нее оттолкнуться,
чтобы другой шагнуть на следующую». Ступени лестницы жизни
Ивана Гагарина окажутся крутыми и неровными. В тот весенний
лень во Франкфурте, когда он начал свой дневник, молодой
князь не мог подозревать, что последнюю запись в нем он
сделает через восемь лет — после своего обращения в
католицизм. Со временем блестящий русский аристократ
перевоплотится во французского священника-иезуита Жана
Ксавьера. Отрекшись от титула, родового состояния,
общественного положения, навсегда отказавшись от возможности
жить с родными и близкими, 40 лет проведет он изгнанником в
Италии, Сирии и Франции. На чужбине Иван Гагарин посвятил
себя грандиозной миссии — примирению и объединению Восточной
Церкви с Церковью Западной под эгидой престола Св. Петра.
Эту высокую цель о. Иван называл «восстановлением
драгоценного и спасительного единства любви и веры». В
середине 50-х годов, после своего возвращения из Леванта,
где он занимался миссионерской деятельностью, он поселился в
Париже. Здесь он стал центром круга, состоявшего из его
соотечественников, перешедших в католическую веру. В
1857—1862 гг. с одобрения барона Гакстгаузена, автора
известного исследования о крестьянской общине в России, и
при его посредничестве он пытается заинтересовать великую
княгиню Елену Павловну и митрополита московского Филарета в
своем проекте примирения двух Церквей. Он издает книги по
истории русской Церкви, ведет обширную переписку с
единоверцами-соотечественниками, осевшими за границей, и со
своими друзьями и противниками на родине, щедро помогает
русским, бедствующим в чужбине. В архиве основанной им в
Париже Славянской библиотеки хранятся письма к нему А. И.
Герцена, Ф. И Тютчева, П. Я. Чаадаева, братьев А. И. и Н. И.
Тургеневых, И. С. Тургенева, Н, С. Лескова, И. С. Аксакова,
И. В. Киреевского, Ф. Шеллинга и кардинала
Ньюмана.
Автор
дневника в красной обложке родился 20 июля 1814 года в
Москве. Он был единственный сын Сергея Ивановича Гагарина,
члена Государственного Совета, и Варвары Михайловны,
рожденной Пушкиной. Из трех младших сестер Гагарина две
умерли в детстве. Главное влияние на формирование его
характера оказала мать — набожная и добрая женщина, горячо
его любившая. Своему нравственному воспитанию мальчик почти
целиком был обязан ей. С ранних лет Гагарин предпочитал
чтение детским забавам. Впоследствии о. Иван часто
рассказывал одному из своих близких друзей о досаде,
испытанной им в шестилетнем возрасте, когда зимним днем в
Париже мать заставила его играть с саду Тюильри, подобно
шумным и шаловливым французским детям Будущий католический
патер получил обычное для людей его круга домашнее
образование, которым руководил французский наставник; лето
семья проводила в деревне, зиму — в городе Опись детской
библиотеки Гагарина, составленная им по памяти, включает
античных авторов и несколько сочинений на немецком и русском
языках, но большинство книг — французские: наряду с романами
мадам Жанлис и «Двенадцатилетним Робинзоном» Малле де Болье
здесь и серьезные сочинения — перевод Плутарха, История
России, описания путешествий Колумба, Кортеса и Пиццаро и
Вольтеровы биографии Карла XII и Петра
Великого.
В
1831 году Гагарин поступил студентом в Московский архив
Коллегии иностранных дел. В набросанных им много лет спустя
отрывочных заметках о своей жизни он описал свои настроения
этого периода: «Я имел природное отвращение ко всему, что
связано с угнетением и деспотизмом, и всякий раз, когда я
бывал ему свидетелем или слышал о чем-нибудь подобном, мое
сердце переполнялось гневом и возмущением». Его воображение,
вдохновленное чтением античных писателей, рисует ему картины
«золотого века», «земного рая», который должен принести
счастье всему человечеству. «...Гораздо более осведомленный
о конституциях Спарты, Афин и Рима, чем о таковых Англии и
Соединенных Штатов, я мечтал о республике столь же
фантастической, как республика Платона, и лелеял в сердце
горячую ненависть ко всему тому, что не походило на сей
образец». «Архивный юноша» ведет закрытый образ жизни;
служба и дом — вот два полюса его существования. Он живет
под строгим родительским надзором, занимаясь по десять часов
в день. Меланхолический и мечтательный молодой человек ищет
убежища в выдуманной им идеальной стране, где под сенью
мудрых законов люди познают совершенное счастье. «...Самым
сладостным моим времяпрепровождением в эту эпоху были долгие
часы, которые я проводил расхаживая по большой и темной
зале, исполненный грез об этом несуществующем мире,
содержавшем для меня столько очарования». Но политические
взгляды юного князя были чужды его родителям, которые
осыпали его упреками каждый раз, когда их сын проговаривался
о своей утопии.
Сергей
Иванович и Варвара Михайловна, лелеявшие для своего
единственного сына подобавшие их рангу и положению в
обществе высокие амбиции, решили послать его за границу с
тем, чтобы он там завершил свое образование и приобрел
привычки светского человека. Семейные связи определили
следующий этап в его служебной карьере. 4 мая 1833 года Иван
Гагарин был причислен «сверх штата» к русской миссии в
Мюнхене, где посланником был его дядя, князь Григорий
Иванович Гагарин, почетный член общества «Арзамас», любитель
театра и изящной словесности. До своей смерти в 1837 году
просвещенный дипломат продолжал быть его покровителем на
служебном поприще.
Для
серьезного юноши с литературными и философскими интересами
столица Баварии, переживавшая тогда эпоху своего культурного
расцвета, могла предложить многое. «Король Людвиг I, друг
ученых, поэтов, художников, воздвигал церкви, открывал
библиотеки и музеи и, подобно Августу, мечтал превратить
кирпичный город в город мраморный», — пишет французский
биограф Гагарина. Юноша, приехавший в «новые Афины» короля
Людвига, свободолюбив и идеалистичен. Несмотря на тысячи
крестьянских душ, которыми владеет его семейство, он полон
«живейшего отвращения к крепостничеству или рабству и вообще
к насилию». Здесь Гагарин продолжает свое образование,
отдаваясь чтению философских книг и посещая лекции в
Мюнхенском университете — одном из лучших в Германии. «В то
время, — позднее писал Гагарин, — я совсем не знал жизни; я
много размышлял, никому не сообщая своих мыслей; я жил в
некоем идеальном мире, в мире утопий». Постоянная и
напряженная работа ума, которая часто принимает форму
изощренных метафизических спекуляций, наблюдение за
политической жизнью Европы заставляют молодого дипломата
пересмотреть свои самые глубокие убеждения. Он
приходитк
выводу,что
«все
революционные учения ставят силу выше права»: грандиозные
утопии, опьянявшие его воображение в Москве, исчезают. На смену
наивному благочестию его детских лет приходит религиозный
скептицизм. «Под германским влиянием я стал привыкать к
идее
обезличном
Боге, что значило попросту исповедовать безбожие. Общество,
среди которого я жил, было далеко от борьбы с этими
тенденциями, оно их поощряло». И Гагарин заключает: «Я могу
сказать, что никогда не был так далек от религии, как в те два
года, которые провел в Мюнхене». Но именно здесь для него
начался духовный процесс, который впоследствии привел молодого
русского дипломата к римскому христианству. Как и многих
представителей поколения 30-х годов, Гагарина волнует вопрос о
месте России в Европе: «В чем состоит та общность, которая
существует между различными европейскими странами, но к которой
Россия осталась непричастной? Такова была проблема, вставшая
предо мной в Мюнхене, проблема, решения которой я с тех пор не
переставал искать и которая наконец привела меня в Католическую
Церковь».
Каким
же было впечатление, которое этот серьезный и мечтательный
аристократ производил на окружающих? На литографированном
портрете Гагарина, выполненном в период его пребывания в
Мюнхене, изображен худощавый молодой человек с
одухотворенными чертами: резко очерченный нос, короткие усы
над несколько чувственным ртом, пышные вьющиеся волосы,
внимательный взгляд темных глаз. Это лицо пока еще не несет
на себе следы жизненных испытаний или внутренних волнений,
хотя, как свидетельствуют страницы дневника, уже тогда
Гагарин был далек от душевного спокойствия и мечтал обрести
некий высокий и суровый идеал, которому он мог бы служить и
жертвовать.
Прибыв
в Мюнхен в 1833 году, Гагарин застал там Ф. И. Тютчева,
занимавшего должность второго секретаря русской миссии, и
вскоре сблизился с ним. За чаем и сигарами два друга
разговаривали часами. Девятнадцатилетний юноша был одним из
тех избранных членов окружения Тютчева, которые были
посвящены в тайну его поэтических опытов. Гагарин
восторгается тютчевскими стихами, «простая и глубокая
мысль» которых находила отклик в его созерцательном уме. О
теплом отношении поэта к своему молодому другу
свидетельствуют прочувствованные строки в письме Тютчева
1836 года, адресованном Гагарину в Россию: «Без лишних слов
скажу Вам лишь следующее: с момента нашей разлуки дня не
проходило без того, чтобы я не ощущал Вашего отсутствия.
Поверьте, любезный Гагарин, что немногие возлюбленные могут
по совести сказать то же своим
возлюбленным».
В
светских гостиных молодой дипломат сдержан и молчалив. Но
если он «никому не сообщал своих мыслей», то он доверял их
своему дневнику. Уже в первой записи Гагарин дал себе
торжественное обещание: «Я сделаю из этой тетради журнал
моего чтения и моих мыслей и расставлю в нем вехи, для того
чтобы я мог время от времени обращать мой взор назад и
обозревать путь, мною пройденный» На страницах тетради в
красной обложке мы иногда смутно, иногда ясно различаем вехи
этого драматического пути: Веймар, Мюнхен, Лондон, Париж;
романы Гете и Жорж Санд; лекции Шеллинга и трактаты Фихте;
встречи с П. А. Вяземским и А. И. Тургеневым; беседы с Ф. И.
Тютчевым и раздумья над сочинениями Жозефа де Местра;
атеистическое отчаяние и надежды на Божественное
откровение...
Дипломатическая
служба в Мюнхене, а позднее в Лондоне и Париже не мешала
Гагарину подолгу бывать в России. Через год после своего
путешествия по Рейну, приехав в Петербург, он передал
Жуковскому, Вяземскому и Пушкину стихотворения Тютчева,
которые затем были напечатаны в «Современнике» и принесли
первую известность поэту. Он был членом круга, к которому
принадлежали Пушкин и Дантес, и «почти ежедневно» виделся с
ними. В Москве он познакомился Петром Чаадаевым, встречи с
которым положили начало духовному процессу, со временем
приведшему молодого дипломата в лоно Католической Церкви.
После публикации «Философического письма» Гагарин по просьбе
автора доставляет оттиск знаменитой статьи Пушкину в
Петербург. Много лет спустя, в 1862 году, ему снова довелось
сыграть роль литературного посредника, когда он издал в
Лейпциге первое собрание сочинений Чаадаева и таким образом
возвратил мыслителя русскому
читателю.
Дневник
Гагарина — это и литературно-политическая бытопись, и реестр
духовных и философских исканий автора. На его страницах
молодой дипломат оттачивает свой слог — и даже упражняется в
каллиграфии, стараясь писать «сжав пальцы и приподняв руку
для упражнения». Следуя примеру французских писателей той
эпохи, он стремится придать своему стилю лапидарность и
афористичность. Каждое описание, каждое историософское
рассуждение становится для него пробой пера. «В корабле есть
красота и поэзия, это — целый мир, это — разнообразие,
заключенное в тесное единство, это — рама, обрамляющая
человека и мир», — гласит надпись, сделанная им после
посещения корабельной верфи в Амстердаме. «Россия в Азии —
это апостол европейской цивилизации», — замечает он,
рассуждая о политике своей страны в Восточном вопросе.
Дневник Гагарина представляет собой мозаику разнородных,
зачастую отрывочных наблюдений и
рассуждений,
Полусмешных,
полупечальных
Простонародных,
идеальных...
Хроника
светской жизни перемежается портретами государственных
деятелей, дипломатов, писателей и философов, с которыми
молодой князь встречался в салонах Мюнхена и Парижа;
литературные мечтания и разборы прочитанных книг соседствуют
с пространными спекуляциями о политической ситуации в Европе
и Азии; за пикантными анекдотами следуют длинные пассажи, в
которых юный автор с мучительным наслаждением отдается
интроспекции или описывает романтические пейзажи голландской
равнины, Рейнской области и баварских
Альп.
В
его странствиях летом 1834 года Гагарина сопровождали тени
двух любимых поэтов. В третьей песне «Чайльд-Гарольда»
меланхолический герой Байрона созерцает Рейн, который в
своем спокойном и торжественном течении рисуется ему «Летой»
нового времени. В последний год наполеоновской эпохи Гете
совершил путешествие вдоль Рейна, описанное им затем в
известной книге, которую Гагарин, этот литературный турист,
прочитал накануне собственного вояжа по тем же местам.
Мечтательный русский юноша повторил реальное путешествие
Гете и вымышленное — Чайльд-Гарольда. С палубы пироскафа,
медленно плывущего по великой немецкой реке, он видит те же
зеленые берега, те же темные скалы, те же древние замки, что
и герой Байроновой поэмы; подобно ему, он любуется
живописными развалинами крепости Эренбрейтштейн и горой
Драхенфельс; средневековая башня на ее вершине кажется
Гагарину «султаном», венчающим шлем рыцаря. Он пленяется
видом «величавого и спокойного» Рейна и его прибрежных
городов, окруженных зеленеющими виноградниками, восторгается
Кельнским собором, в незавершенности которого чувствует
некую поэзию истории. Автор дневника посещает картинные
галереи Голландии, хижину в Саар даме, в которой Петр Первый
жил в 1697 году, амстердамскую биржу. Прилежный турист, он
подробно описывает все, что привлекает его интерес —
архитектуру зданий, национальные костюмы, музеи,
кунсткамеры, сады и парки. Наш путешественник наблюдателен и
оригинален в своих выводах. Вот что он говорит об одной из
голландских деревень, в которой он побывал: «Брок произвел
на меня в высшей степени то же впечатление, что и вся
Голландия в целом... мне показалось, что в его облике есть
что-то китайское, особенно в этих крохотных садах с их
сводчатыми мостиками, в этих водах, в этих беседках, имеющих
форму фонарей». Особенно много внимания Гагарин уделяет
полотнам знаменитых художников — Рубенса, Рембрандта, Ван
Эйка, Гольбейна, — которыми он наслаждается в собраниях
Голландии и Германии. В Гаагской картинной галерее он
любуется Мадонной Мурильо, в образе которой его восхищает
сочетание человеческого и Божественного: «Я чувствовал
присутствие гения... Она изображена сидящей в облаках, и вам
кажется, что ее несут воздушные струи: она парит над вами.
Ее поза так изящна, так естественна и величественна, так
сладостна! Ее лицо красиво, чисто и девственно, и в тоже
время оно вполне испанское, вполне южное». В глазах
девятнадцатилетнего агностика между верой в Бога и высоким
искусством существует некая мистическая связь: «Мне кажется,
что чувство красоты и чувство религиозное всегда странным
образом совпадают между собой!»
Красоты
рейнского пейзажа и шедевры живописи в местных музеях питают
романтическую чувствительность нашего путешественника. На
борту речного парохода он встречает чету молодых супругов,
исполненных негой медового месяца: «...Они были прекрасны в
своей взаимной любви, столь великой, что она их наполняла
целиком и, казалось, стремилась распространиться на все
человечество, столь полной, что она стала для них всем и
вселенная превратилась для них лишь в аксессуар… Впрочем,
для человека, чуждого чувств, их наполнявших, в их поведении
было нечто смешное», — прибавляет девятнадцатилетний
моралист. В Веймаре он посещает дом Гете, который, по мысли
Гагарина, вместе с Наполеоном и Байроном входит в «великую
триаду эпохи». В обители великого германца сравнительно мало
картин, но зато много бюстов и статуй. «Достойно внимания
то, что, обладая античным складом ума, он любил окружать
себя скульптурами», — комментирует этот факт Гагарин.
Сильное впечатление на готическое воображение юного
путешественника производят слепок черепа Шиллера и «череп,
который, говорят, принадлежал Ван-Дэйку». Впрочем,
рассуждения Гагарина о личности автора «Фауста»
свидетельствуют о тонком художественном чувстве: «Вообще
похоже, что он стремился чувствовать присутствие личностей,
которых он любил или которые его занимали, посредством
разных внешних знаков, оставленных ими после себя, —
портреты, бюсты или аутографы для него представляли собой
как бы волшебные зеркала, в которых он видел отражение
людей, ими когда-то владевших». Но не относятся ли эти слова
к самому путешественнику? Из дома Гете Гагарин вернулся с
драгоценными сувенирами — автографами писателя и цветами из
его сада...
«Какую
огромную роль играет смешное в мире! Это — марионетки,
движимые весьма иронической рукой», — замечает Гагарин в
одной из записей 1834 года, комментируя очередные
правительственные перестановки во Франции. В Мюнхене,
Лондоне и Париже он внимательно и отчужденно наблюдает за
марионетками, танцующими в кукольном театре дипломатии и
политики. Статус атташе русского посольства и обширные
аристократические связи давали Гагарину доступ в высшие
правительственные сферы Баварии и Франции. Дневник молодого
дипломата изобилует описаниями его разговоров с видными
французскими политическими деятелями и записями о баварском
королевском семействе и о семье Карла X, июльской революцией
изгнанного из Франции.
Знакомство
автора дневника с последним французским королем династии
Бурбонов произошло в результате случайности. После своей
рейнской экскурсии, по дороге в Мариенбад, Гагарин встретил
двух легитимистов — графа Сиренкура и Ж Барранда, известного
палеонтолога и воспитателя претендента на французский
престол, малолетнего графа Шамбора (внука Карла X). Когда
пути Гагарина и Сиренкура вновь пересеклись в Карлсбаде,
последний пригласил его поехать вместе с ним в Прагу. Там
Гагарин был представлен Карлу X и его семье. Интригам,
проискам и политическим надеждам членов двух маленьких
дворов — Карла X и герцогини Беррийской, матери графа
Шамбора, — посвящены многие страницы дневника. Любопытно,
что в то время Гагарин был исполнен предубеждений к
католическому ордену, членом которого стал через десять лет.
Он с иронией отзывается о «толпе иезуитов в сюртуках»,
руководящих воспитанием юного принца. Вообще, впечатление,
произведенное на русского путешественника Карлом X было
очень невыгодным: в его глазах король-изгнанник и его
окружение — это дряхлые и безвольные «фаталисты факта»,
страшащиеся умных и деятельных людей даже в рядах своих
сторонников и уповающие лишь на
«чудо».
С
гораздо большей симпатией автор пишет о Каролине Фердинанде
Луизе, герцогине Беррийской — вдове единственного сына Карла
X, убитого в 1820 году политическим фанатиком. Через семь
месяцев после смерти своего мужа Каролина родила мальчика,
графа Генриха Шамбора, прозванного
enfant du miracle.
Во время июльской революции Карл X отрекся от престола в
пользу своего внука, но на престол взошел герцог
Луи-Филипп Орлеанский, представитель младшей ветви
Бурбонов. В 1832 году Каролина стала героиней нашумевшей
истории, когда она тайно приехала во Францию с тем, чтобы
поднять народ против Орлеанской династии и возложить на
своего сына королевскую корону. Но ее миссия не имела
успеха: лишь в Вандее, исторической цитадели легитимизма,
вспыхнуло восстание, которое было легко подавлено
правительственными войсками. Каролина некоторое время
скрывалась от властей, но в конце концов была арестована.
Пока она находилась в заключении, стало ясно, что она
беременна, и Каролина была вынуждена признаться, что
вышла вторым браком замуж за мелкопоместного итальянского
дворянина, графа Лучези. Этот факт лишил романтическую
герцогиню всякого влияния в легитимистских кругах и
поссорил ее с королевской семьей. Гагарин, однако,
«очарован и обворожен» этой яркой личностью и приписывает
ее опалу при дворе Карла X «смелым попыткам посадить
своего сына на трон Франции».
Осенью
1834 года Гагарин возвратился в Мюнхен. Там, в баварской
столице, которую Людвиг I, этот «царь-художник и царь-поэт»
сделал средоточием наук и искусств, он углубляется в
серьезные занятия: с преподавателем-юристом изучает право, с
филологом читает в оригинале греческих и римских писателей.
Однако Гагарин не стал анахоретом. «Общество, в котором мы
жили, — позднее писал он, — состояло из дипломатического
корпуса, тогда довольно многочисленного, и трех-четырех
местных домов. Мы составляли как бы колонию. Было там,
наконец, и баварское общество с маленькими дворами —
вдовствующей супруги курфюста, эрцгерцогини австрийской,
вдовы курфюста Карла-Теодора; вдовствующей королевы, сестры
императрицы Елизаветы; супруги герцога Макса, матери
нынешней австрийской императрицы; герцогини Лейхтенбергской,
вдовы принца Евгения. Зимой все они, а также главы местных
знатных домов и иностранные послы устраивали балы и
праздники. Все это составляло общество весьма блестящее и
весьма приятное, в котором можно было встретить и прелестных
женщин, и умных мужчин. Германское добродушие не исключало
изящества и было лишено чопорности, благодаря соседству
Италии и Франции». «Разговоры всегда велись по-французски»,
— добавляет он.
Гагарин
живет в двух различных мирах — служебно-светском, где
необременительные обязанности атташе русской миссии
оставляют ему достаточно времени, чтобы фланировать по
бульварам города и посещать мюнхенские салоны, и в мире
идей, где царствует Фридрих Шеллинг. К этому времени Гагарин
и Шеллинг были знакомы уже около года. Их отношения были
достаточно короткими. В архиве Гагарина сохранилась записка
Шеллинга, относящаясяк
сентябрю
1833 года, в которой прославленный философ приглашал его к
себе на метафизическую беседу: «Беру на себя смелость,
князь, предложить вам прийти ко мне на чашку чаю сегодня
вечером после 7 часов, здесь вы найдете общество нескольких
профессоров и молодых французских ученых, которое может быть
вам интересным». Именно от Шеллинга Гагарин и 1833 году
впервые услышал о Петре Чаадаеве, который впоследствии
сыграл столь важную роль в его судьбе, обратив помыслы
будущего члена Общества Иисуса к римскому христианству.
«...В Мюнхене знаменитый Шеллинг сказал мне, что это был
один из самых замечательных людей не только России, но и
Европы», — позднее напишет о. Иван. Известно, что Шеллинг
интересовался Россией, имел довольно широкий круг русских
связей и видел в гигантской tabularasa,
которую представляла в его глазах эта страна, возможное
поле для распространения и практического приложения своей
философии. Девятнадцатилетний Гагарин — восторженный и
восприимчивый юноша — в полной мере ощутил обаяние этого
мощного интеллекта и не мог не впечатлиться грандиозным
размахом его «философии откровения». Впрочем, из дневника
молодого дипломата можно заключить, что «шеллингианцем»
он так и не стал. Иван Гагарин избрал иной путь —
откровение, которое его ожидало, было иного
свойства...
Гагарин
— вежливый и внимательный слушатель. Подобно своему
современнику и другу Александру Тургеневу, в своем дневнике
он выступает как летописец устной истории. Владислав
Браницкий, адъютант великого князя Константина Павловича,
рассказывает ему анекдоты об этой колоритной личности; вождь
французских легитимистов Антуан-Пьер Беррье раскрывает перед
ним подробности низложения Карла X и сообщает ему
воспоминания Меттерниха о сватовстве Наполеона к
эрцгерцогине Марии-Луизе; Шарль Морни, сводный брат Луи
Бонапарта, передает ему закулисные подробности политики
короля Луи-Филиппа. Гагарин прилежно записывает остроты
Наполеона (услышанные им из вторых уст) и изречения Ламенне
(услышанные им из первых). Впрочем, он собирает не только
апофегмы великих людей и рассказы об исторических личностях
и событиях. Каждый день он окунается в устную стихию
светских гостиных, полную тонкого злословия и остроумной
клеветы. «Коммераж, если он закончен, если он сочинен с умом
и талантом, может быть забавен; это — фельетон в газете
общества», — рассуждает будущий католический патер. Он с
удовольствием записывает эпатирующие истории, как, например,
следующую, услышанную им в Париже: «...Монтрон, узнавши о
свадьбе Демидова с дочерью бывшего короля Вестфальского,
сказал: "Наверное, это ужасно, когда нужно е...
уважительно"». (Должен предупредить читателя, что подобное
сокращенное написание отнюдь не является моей купюрой, а
представляет собой особенность стиля автора, человека
сдержанного и щепетильного.) А вот другая запись, сделанная
месяцем ранее: «В клубе много толкуют о странном пари,
выигранном вчерашнего числа в Жокей-клубе некоторым
Сейдиицом, молодым саксонцем, бывшем некогда в австрийской
службе и принявшем участие в поймании знаменитого
венгерского разбойника Шубри: он держал пари, что он в
продолжении трех часов сделает три прогулки верхом, каждую и
два лиё, выпьет три бутылки вина и у.. трех женщин. Что и
исполнил к великой своей славе в Жокей-клубе и в фойе Театра
Оперы». Но подвиги этого саксонского Долохова не произвели
большого впечатления на нашего автора, и он заключает свой
рассказ моралью-каламбуром: «Разумеется само собой, что он
здоровый дурак!»
Подобно
молодому Толстому, Гагарин в своем дневнике составляет для
себя строгие «правила поведения», с волнением гадает о том,
что думают о нем окружающие. Отвращение к моветону, страх
показаться в глазах света «смешным» не покидают нашего
автора. Разборчивый собиратель коммеражей, он страдает,
когда узнает, что сам стал жертвой острых языков мюнхенских
салонов. Его отзыв об этих сплетниках исполнен изысканного
презрения: «Они живут слухами, как рентой». Гагарин
одновременно пуританин и романтик. Мир, в котором он живет,
— мир дипломатического корпуса и мюнхенского высшего света,
— представляется ему сосредоточием «нелепостей». Он их
классифицирует, как некий ученый коллекционер, и со вкусом
рассуждает об абсурдности светской жизни. Он исполнен
презрения к большинству человечества, состоящему из «людей
без логики, людей недумающих, которые живут, не понимая
самих себя». С надменностью начитанного, философствующего
юноши он сомневается в бессмертии души — по крайней мере
душ, принадлежащим таким «людям без логики»: «...Невозможно
верить в вечную жизнь какого-нибудь гротеска, в котором нет
единства, нет цельности, который подобен облаку, приводимому
в движение ветром...». Он жаждет Божественного откровения —
и испытывает религиозные сомнения, граничащие с атеизмом:
«Напрасно стал бы я в Религии искать своих обязанностей, мы
разроднились с ней... Нет надежды нам найти закона
нравственного в Религии; попытаемся найти его в философии.
Покорим желания и прихоти наши воле нашей, а волю — разуму».
Но «желания и прихоти» не всегда подчинялись воле. Гагарин
живет в постоянной и мучительной борьбе с ними. Среди этих
«прихотей» была игра. В одну ночь он выигрывает 5000 рублей,
но через несколько дней теряет весь выигрыш и навсегда
зарекается брать в руки «омерзительные и прельстительные
костяшки».
Гагарин
часто мечтает — и мечтает как русский патриот: «О, мое
отечество, — нет, твой культ во мне не погас; он вновь
начинает греть и прояснять мое сердце. Тебе, мое отечество,
посвящу я мою жизнь и мои помыслы. Мои занятия, мои труды,
мои усилия, мою жизнь — я всё отдам тебе». Картина будущего
России, которую рисует ему воображение, могла бы
принадлежать перу его друга Юрия Самарина: «О, Россия, самая
юная из сестер европейской семьи, твое будущее величественно
и прекрасно; оно достойно того, чтобы заставить биться самые
благородные сердца. Внешне ты сильна и могущественна, и твои
враги тебя страшатся, твои друзья надеются на тебя, для
многих ты предмет надежд и упований… Твой ум, теперь
созревший, уже жаждет более серьезных занятий, и ты уже
вопрошаешь, каким даром ты обогатишь мир разума и
деятельности твоих старших сестер...». Но патриотические
мечтания сочетались в Гагарине с ясно выраженными
западническими настроениями, о которых свидетельствует,
например, следующая запись: «Некая притягательная сила
влечет Россию к Европе. Ее юная и все еще недостаточная
цивилизация двигает ее к центру европейской цивилизации, к
которой она тяготеет, как планета к
солнцу».
Гагарин
жаждет обрести идею, которой он может себя всецело
посвятить, которая придаст его жизни высший смысл «Я утомлен
жизнию, которую веду; мне нужна деятельность, нужна жизнь;
мне слишком двадцать лет, а я все еще нахожусь вне жизни,
смотря на нее, как с берега на море. Долго ль будет это
состояние продолжаться, не пора ли мне бороться с ветрами и
грозами?» Как похож автор этих строк на героя драмы Шиллера
«Дон Карлос», который восклицает: «Мне двадцать третий год,
а что успел я сделать для
бессмертья?»
Иван
Гагарин напоминает и героев тургеневских повестей «Ася» и
«Вешние воды» — молодых русских путешественников с
меланхолическим предрасположением к несчастной любви,
искавших и терявших свое счастье в тех же рейнских местах,
по которым летом 1834 года странствовал и он сам (в повести
«Вешние воды» Санин даже посещает дом Гете). В минуту
душевного смятения Гагарин записывает: «...О, страсть, когда
же ты придешь и какой же ты будешь? Приди же! — твое
отсутствие меня оледеняет. Это — больше чем пустота, это —
томление, это — мучение... Пребываю ли я в зиме моей жизни?
неужели не будет больше у меня
лета?»
Но
Гагарину не было суждено встретить своей Аси или Джеммы.
Любовь так и не пришла к нему — и он решил ее заказать, как,
верно, заказывал у услужливого официанта в ресторации
особенно пикантное блюдо. Об этом эпизоде, как и других
сокровенных фактах своей жизни, Гагарин повествует в записи
от 15 ноября 1834 года, сделан ной, в отличие от большинства
других, по-русски.
«Напишу
свою исповедь; никто ее не прочтет; она останется тайною, и
когда-нибудь, в одиночестве, уединении, прочту я
побледневшими чернилами во времена беспокойства и смущения
начертанные строки». За несколько дней до этого в Мюнхене
был проездом П. А Вяземский, встреча с которым произвела
сильное впечатление на автора дневника. Вяземский, пишет он,
возбудил в нем «любовь [к] жизни литературной»; Гагарин
описывает байроническое стремление к поэтическому
самовыражению, переполняющее его в результате их разговоров:
«О поэзия! на что не хочешь ты принять меня твоим жрецом! Я
с благодарностию бы принял и сердца муки, душевные
страдания, преследования рока, и с миром внешним вечную
борьбу, лишь был бы я поэт и выстраданный стих мог выражать
сердечные мои мучения». Несколькими строками ниже следует
самый сокровенный пассаж в дневнике: «Этой страницы да никто
не увидит. Шагаю с беспокойством по комнате своей, жду часа
рокового; я на пороге минуты важной в моей жизни. Через
несколько часов куплю слабостию — опытность. Не знаю, что
делать, на скользком пороге буду ли я долее стоять или
переступлю — грудь стесняется, кровь кипит, ноги холодеют, и
боязнь, и надежда, и любопытство, и желание, и отвращение. О
таинство, природа, минута роковая, иду —
??»
Да,
это — исповедь, но исповедь отнюдь не христианская
(вспомним, что в одной из предшествующих записей автор
торжественно отрекся от религии) Гагарин начинает ее почти
магическим заклинанием: «Этой страницы да никто не увидит».
Его слова нужно понимать буквально.
Никто
не
должен был услышать его признаний — ни духовник, ни даже
Бог. Автор сознается в своих страхах и вожделениях только
себе; он исповедуется перед
собственнымя
.
Но
хотя Гагарин исповедуется не как христианин, для него то,
что таилось за «скользким порогом», оставалось чем-то
позорным и преступным, чем-то, что отдавало грехом. В записи
от 15 ноября есть нечто «содомское» (по терминологии В.
Розанова). Гагарин страшно далек от куртуазного —
«французского» — взгляда на отношения между мужчиной и
женщиной как на изощренную «игру любви и случая». Этот
«игровой» стиль поведения в сфере любви был весьма
распространен в аристократическом кругу, к которому он
принадлежал, — о чем свидетельствуют и коллекции скандальных
анекдотов в его дневнике. Но хотя Гагарин собирал
эпатирующие истории, получая от них пусть невинное, но
удовольствие, он страшился стать их героем. Даже если
поведение самого Гагарина в сфере любовной было порой
амбивалентным, эта амбивалентность имела жесткие
ограничения. Автор дневника стремится к цельности в
поступках: он считает, что они не должны зависеть от внешних
обстоятельств или минутных порывов Свое кредо он
сформулировал за две недели до «исповеди»: «Нравственный
закон, твердость правил, непоколебимость поведения суть
первые нужды человека».
В
характере русского дипломата много нежного, мечтательного,
меланхолического; он по своей натуре философ и созерцатель.
Однако в отличие от чистых девственников, «Адамов, из
которых еще не вышла Ева», как их называет Розанов, Гагарин
исполнен ожиданием любви и чувственной жаждой. Вспомним то
нетерпение, с которым он призывает страсть: «Приди же! —
твое отсутствие меня оледеняет». Гагарин сам, быть может, не
знал, была ли его девственность случайной или
принципиальной. Он видел в женщинах нечто пленительное и
завораживающее; его дневник изобилует портретами
понравившихся ему светских красавиц. В Гааге он знакомится с
графиней Росси, женой высокопоставленного сардинского
дипломата: «Ей, говорят, тридцать четыре или тридцать пять
лет, но она выглядит по крайней мере на десять лет моложе;
она хороша: красивый взгляд, чарующая улыбка,
непринужденность и одухотворенность в разговоре; роста она
несколько ниже среднего и тело ее скорее пышно, нежели
худощаво, но впрочем приятных пропорций; хорошо очерченный
лоб, чудесные брови, довольно темные каштановые волосы». В
Мюнхене он очарован принцессой Теодолиндой, дочерью
герцогини Лейхтенбергской: «...Прелестная девушка с
распущенными светлыми волосами и большими и выразительными
голубыми глазами; интонации ее тихого голоса изящны; тонкая
и стройная фигура; улыбающийся полураскрытый рот». А как
восхищался он четой молодоженов, которую встретил во время
своей рейнской экскурсии на пароходе, как он им завидовал,
осуждая юных супругов лишь за слишком публичные изъявления
своего взаимного влечения.
В
авторе дневника постоянно боролись два начала — мужское
(полноценное) и «ледяное» («содомское»). Эту дихотомию,
которую он болезненно ощущал в себе, Гагарин выразил
пятичленной формулой — «боязнь, надежда, любопытство,
желание, отвращение». Это — алгебра его
греха.
«Слабостию
— куплю опытность», — пишет Гагарин. Здесь в нем говорит
«содом». «Слабостью» он называет то мужское, энергичное и
сильное, что бьется и пульсирует в нем. Парадокса на самом
деле нет: он мог бы сказать, что купит опытность силою! Он
не идет к любимой женщине; он идет на дело. Ему предстоит
проделать операцию, обычную для молодых людей его круга (и
нередко более молодых, чем он сам), когда за пригоршню монет
мужчина на несколько минут покупал тело женщины для
совершения первого в своей жизни акта
соития.
Гагарин
назвал запись от 15 ноября исповедью. Впрочем, отчасти эта
исповедь была предварительной: он написал
ее
досовершения
акта, столь страшившего и притягивавшего его. Переступил ли
Гагарин «скользкий порог»? Познал ли он таинство страсти? Автор
не дает ответа на эти вопросы. На следующий день он делает
сухую запись о правительственном кризисе во Франции. Что
чувствовал Гагарин в утро после «рокового часа»? Облегчение от
того, что он сумел заглушить в себе голос вожделения?
отвращение? разочарование? или то состояние, которое
средневековый мудрец определил как «все животные грустны после
соития…»
Слово
«исповедь» в дневнике заставляет вспомнить Бл. Августина. В
процессе своего постепенного перевоплощения из русского
«дипломата и франта» (как назвал его один современник) в
священника Ордена Иисусова Гагарин повторил все стадии жизни
епископа Иппонского. Он тоже был сыном глубоко религиозной
матери; и ему, человеку умозрительного восприятия, в
молодости было чуждо ее наивное благочестие; и он увлекался
модными учениями своей эпохи, зачитываясь Ансильоном и
восторгаясь Шеллингом; и он жаждал любви. К юному Гагарину
вполне приложима формула, которой Бл. Августин описал свои
молодые годы: «Я еще никого не любил, но уже любил любовь…
не имея кого бы любить, но любя
любовь».
Мы
не знаем, приобрел ли Гагарин в ту ноябрьскую мюнхенскую
ночь прельщавшую и страшившую его «опытность». Однако в
своем дневнике он больше не описывает «тургеневских»
настроений предчувствия и ожидания любви, после этого его
страницы больше не содержат романтических мечтаний.
Показателен тон, с которым Гагарин повествует об эпизоде,
случившимся с ним через четыре года после сокровенной
мюнхенской записи: «Я выехал из Лондона на дилижансе в
понедельник вечером. Приключение, достаточно неинтересное, с
женщиной из Четама, которая утверждает, что имеет мужа и
детей, но что она влюблена в меня; она мне назначила
свидание в Лондоне». О любви, о страсти, о своей борьбе с
искушениями плоти (а ему предстоит их еще испытать!) автор
теперь пишет с иронией, с брезгливостью — быть может, с тем
самым «оледенением», которого он когда-то
страшился.
15
ноября 1834 года Гагарин провел эксперимент: он поставил
себя перед выбором между физиологической «опытностью» и
духовной чистотой. Может быть, сама попытка приобретения
«опытности» не удалась; может быть, она даже вообще не была
проведена. Но этот эксперимент был нужен ему для того, чтобы
и он сам, и кто угодно другой не могли сказать, что его
духовный выбор был следствием неведения. В мюнхенскую
осеннюю ночь, шатаясь, оступаясь, отчаянно пытаясь сохранить
нравственное равновесие, юноша стоял на «скользком пороге»
перед манящей и страшащей его
тайной.
И
выстоял.
В
июле 1837 года министерство иностранных дел отправляет
Гагарина курьером в Лондон. В Англии он продолжает наблюдать
и размышлять. Его внимание приковано к политической жизни
Британии и ее империи; он стремится понять причины
могущества островного государства, впечатлен силой и
влиянием английской аристократии, следит за борьбой партий,
«которые ее разделяют, но не ослабляют». На Британских
островах наш автор проводит около шести месяцев, а в начале
следующего года приезжает в Париж, где в продолжении четырех
лет занимает небольшие посты в русском посольстве. В этот
период он снова подолгу живет в России и встречается там с
лучшими умами и талантами страны: М. Ю. Лермонтовым, П. Я.
Чаадаевым, П. А. Вяземским, А. И.
Тургеневым.
Младший
брат И. В. Киреевского, студент А. Елагин, видевший Гагарина
в Москве во время его многомесячного визита в Россию
1839—1840 года, рисует следующий его портрет: «Это весьма
замечательный человек. Гагарин дипломат, франт и между тем
ходит каждый день на Никольскую покупать старые книги. Это
замечательно. По-русски говорит он дурно, по-французски так
хорошо и скоро, что не поймешь. Сболтнет фразу, так что и не
расслушаешь, а между тем на Никольскую ходит». Елагину
вторит Софья Карамзина, дочь знаменитого историографа,
которая считает, что Гагарин «умеет
говорить».
Но
молодой дипломат не только участвует в салонных беседах и
интеллектуальных диспутах. Вместе со своим кузеном Григорием
Гагариным (сыном покойного посланника) он помогает Владимиру
Соллогубу в работе над романом «Тарантас», замысел которого
принадлежал братьям Гагариным наравне с самим автором. Более
того, персонаж главного героя этого произведения,
«государственного юноши» Ивана Васильевича, отчасти был
списан Соллогубом именно с Ивана
Гагарина.
30
сентября 1839 года он пишет из своей подмосковной
Вяземскому: «Я сейчас нахожусь в деревне, в большой комнате,
где меня окружают Сборник,
Патерик и
другие почтенные творения и откуда я вдосталь наслаждаюсь
осенним пейзажем». Москва, сообщает иронический Гагарин, это
место, «где никто не живет, хотя там можно встретить
колоссальное количество ворон и сорок, несколько
прехорошеньких молодых особ и небольшое число мужчин
блестящего ума. Они отличаются громадным достоинством уметь
сохранять пыл и живость в своих идеях, не черпая для них
пищи нигде кроме как в самих себе». Этими салонными
ораторами были, конечно, славянофилы и западники, в то время
начинавшие меряться силами на поприще русской и европейской
истории. Далее в письме Гагарин приводит понравившийся
ему mot Чаадаева:
«Тут собираются скоро организовать балы и литературные
вечера, но до сих пор, по остроумному замечанию одного
московского философа, берет верх центробежная сила». Он
сообщает своему корреспонденту о скорой поездке в Казань
Владимира Соллогуба и Григория Гагарина «для
использования местного колорита» и добавляет: «Я ими
восхищаюсь, но не имею мужества встретиться с дурными
дорогами, холодом и клопами».
Неудивительно,
что молодой дипломат предпочел спокойствие своего кабинета
сомнительным свойствам отечественных почтовых трактов,
оплаканных в числе прочих поэтов и Вяземским. Так же как в
Мюнхене и Париже, в России он сочетает ученые штудии со
светской жизнью. Во время своего пребывания в Петербурге в
1839—1840 годах Гагарин входил в оппозиционный кружок
«Les Seize»
(«шестнадцати»), среди членов которого были Лермонтов,
будущий председатель Комитета министров граф П. А.
Валуев, и несколько отпрысков наиболее приближенных к
Николаю I семейств. Направление кружка было
патриотическое, филантропическое, просветительское; по
словам одного из его членов, там «всё обсуждали с
полнейшей непринужденностью и свободою, так, как
будтоIII
Отделения
вовсе и не существовало...». Около этого времени Гагарин
вписал в свой герб гордое латинское изречение, дающее
понятие о его тогдашних настроениях:
«Non orbi,
sed nos».
7/19
мая 1840 года Гагарин был определен младшим секретарем
посольства в Париже. В письме Вяземского родным, написанном
за два месяца до этого, можно прочитать интригующую фразу:
«Иван Гагарин назначен вновь к парижской миссии, чему,
кажется, очень рад, стало быть, не женится на Ольге
Трубецкой». Двадцатилетняя княжна Ольга Васильевна Трубецкая
была сестрой кН. Сергея Трубецкого, одного из товарищей
молодого дипломата по обществу «шестнадцати». Объяснялась ли
радость Гагарина по поводу скорого отъезда во Францию именно
фактом несостоявшейся помолвки, на что намекает Вяземский?
Известные нам письма и дневники членов петербургских и
московских кругов, в которых Гагарин жил в 1839—1840 годах,
не содержат других упоминаний о его предполагаемой женитьбе.
Впрочем, одна из парижских записей 1838 года, о которой
пойдет речь ниже, позволяет заключить, что с какого-то
времени он был склонен сомневаться в том, что семейная жизнь
соответствовала бы его натуре и будущим
планам.
Во
французской столице Гагарин продолжал сочетать жизнь
светскую и рассеянную с учеными занятиями и систематическим
самоанализом. С учителем греческого языка он читает
Геродота, Эсхила и Платона, штудирует философские трактаты
Фихте, усердно занимается химией. Автор дневника по-прежнему
стремится избегать чувственных удовольствий. По
свидетельству биографа, в Париже молодой аристократ,
«заметим, что вкусная еда, которой было более чем достаточно
и к которой он чувствовал определенное влечение, отупляет ум
и истощает жизненные силы, заставил себя обыкновенно есть
лишь раз в день, причем его трапеза состояла единственно из
мясного блюда и овощей». Этому аскетическому режиму Гагарин
оставался верен в продолжение всего своего пребывания во
Франции.
Впрочем,
несмотря на столь строгий образ жизни, Гагарин почти каждый
день бывает в обществе. Юноша, в Мюнхене молчаливо и
отчужденно наблюдавший за светским калейдоскопом, — теперь
вполне светский человек. А. И. Тургенев, этот хроникер
общественной жизни европейских столиц, пишет о нем в Россию:
«Он попал в первоклассные фашионабли и имеет на то полное
право: богат, умен, любезен и любопытен». Мы можем
представить себе, что «любопытство» Гагарина, его стремление
как можно больше прочитать, увидеть, услышать, узнать
особенно импонировало Тургеневу, славному «ловцу слов» и
идей. Список имен, упоминаемых Гагариным в парижских
записях, — это who’
s who французской
литературной, политической и светской жизни. Он посещает
лучшие салоны Парижа, в том числе салон Софьи Петровны
Свечиной, свояченицы Г. И. Гагарина, покойного посланника
в Мюнхене. Автор дневника знал ее с детства. Его встреча
с Софьей Петровной состоялась еще в первые дни пребывания
Гагарина в Париже. Сен-Бёв назвал Софью Петровну «старшей
сестрой господина де Местра, младшей сестрой Блаженного
Августина». Эта замечательная женщина — она приняла
католичество еще в 1815 году в Петербурге, именно под
воздействием своих встреч с Жозефом де Местром, — стала
одним из самых близких Гагарину людей и оказала сильное
влияние на будущего священника Ордена иезуитов. Его
дневник не говорит о том, бывал ли молодой дипломат до
своего обращения в домашней церкви Свечиной, в которой
пьедестал серебряной статуи Божьей Матери был украшен
бриллиантовым фрейлинским шифром Софьи Петровны. В
парижских записях Гагарин почти не касается своих
сокровенных духовных поисков, предпочитая описывать свою
жизнь в свете. Наш автор присутствует на концертах самых
знаменитых композиторов эпохи — Листа, Шопена, Берлиоза.
Его музыкальные вкусы достаточно традиционны: «Возможно;
тут много науки, но в то же время что за гам... В этом
было что-то изощренное и странное», — комментирует он
музыку Берлиоза. — «Лист превосходен, но он скорее
удивляет и действует на воображение; Шопен употребляет
самые простые средства, но игра его полна мечтательности,
поэзии, чувства: она трогает сердце». На клавикордном
концерте Шопена немалое удовольствие автору дневника
доставила забавная сцена, главным действующим лицом
которой была Жорж Санд, возлюбленная польского
композитора: «Близко от меня сидела Жорж Санд; женщина
лет сорока, с прекрасными черными глазами, кожа
показалась мне толстой, выражение лица довольно
обыкновенное; на нее очень смотрели, что ей не нравилось;
дочь герцога Бролие, г-жа д’Опонвиль, подошла на три шага
от нее и навела на нее лорнет; Жорж Санд преспокойно
взяла свой, очень великий лорнет и стала смотреть на г-жу
д’Опонвиль, пока та не
перестала».
В
перерывах между работой в канцелярии посольства Гагарин
читает стихи Корнеля. Впрочем, это не значит, что к своим
официальным обязанностям молодой дипломат относился без
должной серьезности. На многих страницах дневника он
анализирует политику великих держав в Восточном вопросе, все
более обострявшегося в эту эпоху. Он надеется, что Россия
укрепит свои позиции на проливах и в Леванте — желательно в
союзе с Францией. Парижские записи Гагарина содержат и
пространные рассуждения о политической жизни страны. Его
политические воззрения — это воззрения аристократа, с
недоверием относящегося к демократии, этой «диктатуре
большинства», как называет ее Гагарин. Он восхищается
знаменитой книгой де Токвиля «О демократии в Америке», как
восхищались ею его современники в России, хотя и обвиняет
автора в нехватке «начала чисто философского». Ясно отдавая
себе отчет в роли общественного мнения в формировании
французской внешней политики, он упрекает иностранных
наблюдателей в том, что они не сознают значения этого
социального фактора.
На
одном из своих вечеров, имевших место незадолго после
переезда Гагарина в Париж, С. П. Свечина спросила своего
племянника о его «планах женитьбы и мечтах честолюбия». Ее
молодой друг ответил: «...Женитьба была бы мне помехой на
поприще, мною избранном». Что значат эти загадочные слова?
Предполагал ли Гагарин уже тогда, что его ожидала жизнь, в
которой не могло быть места семейному счастью? Слова,
следующие за этим пассажем, позволяют разные толкования:
«Женитьба из видов заставила бы меня неизбежно вступить на
путь вульгарного и мелочного честолюбия, которого я должен
избегнуть. Следует решить, что лучше —
бытьчиновником
или
помещиком,
машиной
— или существом разумным; мой выбор уже сделан, и я не знаю,
будет ли брак со мною желателен в виду этих
соображений».
Нигде
в дневнике Гагарин не говорит прямо о своем обращении,
которое произошло в апреле 1842 года, и о духовных исканиях,
приведших его к этому решению. Примечательно, что записи,
относящиеся к 1834 году — периоду, когда автор иногда
выказывал безразличие к вопросам религии, если не открытое
безбожие, — гораздо более откровенны, чем позднейшие.
Некоторое понятие о причинах, побудивших его принять римское
христианство, дает письмо Гагарина тетке по отцу, написанное
во время его послушничества в Ахеоланской обители под
Амьеном. В нем мы читаем: «Все, что относится к графу де
Местру имеет особое право на мое уважение и мою
признательность, ибо я не могу сомневаться в том, что в
руках Божественного Провидения его сочинения стали орудием
моего обращения и спасения». Обращаясь к Юрию Самарину
четверть века после своего перехода в католичество, о. Иван
скажет: «...Меня не иезуиты обратили. Начало положил Петр
Яковлевич Чаадаев, на Басманной, в 1835 или 1836 году, а
дело довершил Андрей Николаевич Муравьев своею "Правдою
Вселенской Церкви"». Для двадцатилетнего аристократа,
напряженно искавшего свой идеал, беседы с «московским
Бональдом» были интеллектуальным откровением. Мы можем
представить себе, что историософское
veto,
наложенное на Россию Чаадаевым, потрясло Гагарина; что
величественная картина многовековой «мировой работы» веры
и разума на Западе, нарисованная в «Философическом
письме», поразила его воображение; что слова Чаадаева о
том, что русские являются «отшельниками в мире», нашли
болезненный отклик в его уме, полном печальных мыслей о
«подобии нравственной ограды, которая отделяла Россию от
Европы». Что же касается трактата А. Н. Муравьева, — едва
ли не первой русской книге духовного содержания,
получившей распространение в среде высшего московского и
петербургского общества, — Гагарин, собеседник Ламенне и
читатель де Местра, был неприятно поражен узостью
выраженных в ней идей и богословской кичливостью ее
автора.
Позднее,
вспоминая мюнхенский период своей жизни, наш автор напишет:
«Я провел два года в необычайных страданиях, находя тем не
менее самое большое наслаждение в самих моих терзаниях». «Я
должен признаться, что в то время моя душа, находясь в
нечистом соприкосновении с двойной чувственностью
воображения и беспокойства, слабела, расслаблялась и
портилась». Но в то же время он испытывал острую потребность
заполнить «пустоту», которую ощущал в себе. Вспомним
мечтания о любви, о литературной деятельности, о служении
России в дневниковых записях 1834 года. «Если бы я родился
несколькими столетиями ранее, религия могла бы быть той
великолепной мыслью, которой я мог бы посвятить все мое
существо; но в наши дни нельзя об этом и думать!» — так
Гагарин определил свое тогдашнее
состояние.
Молодой
дипломат искал убежища от «двойной чувственности» в
углубленных ученых занятиях и напряженных размышлениях о
судьбах России. Его обращение было не только результатом
религиозного озарения, но и интенсивной умственной работы:
до акта веры в нем произошел акт мысли. Около 1836 или 1837
года он приходит к заключению, что «Католическая Церковь
была точкой опоры европейской цивилизации». Но симпатии
Гагарина к римскому христианству были тогда чисто
умозрительными: «...Видеть в Католической Церкви учреждение
и принцип, служивший основанием развитию европейского
общества и европейской цивилизации, и признавать истинность
и Божественную миссию сей Церкви — суть две абсолютно разные
вещи». Однако вновь приобретенный интерес к католицизму
привел его к определенным историософским выводам. «Чтобы
яснее выразить вам мою манеру смотреть на вещи в эту эпоху,
я скажу, что я сожалел о том, что Россия в прошлом не была
католической, подобно тому, как человек пятидесяти лет может
сожалеть о том, что в детстве не получил определенного
воспитания или определенного образования; он сожалеет об
этом как о непоправимом зле, но тем не менее и не помышляет
о том, чтобы пойти в школу». Что же касается христианства в
целом, Гагарин тогда видел в нем стадию развития
человеческой мысли, которая возвысила ее по сравнению с
античностью; но он не считал эту стадию последней. Он
воспринимал протестантство и философское движение, им
порожденное, как очередную фазу всемирного прогресса, в
которой он приветствовал «освобождение мысли».
Протестантство, однако, не могло его удовлетворить, ибо он
видел в нем «лишь отрицание», хотя, пишет Гагарин, «я считал
это отрицание необходимым». В своих размышлениях и
воззрениях он должен был пойти
далее.
Но
даже в «Записках о моей жизни» — автобиографических
набросках, составленных Гагариным после своего обращения,
которые, судя по их откровенности и исповедальному тону,
предназначались для глаз близкого ему человека, — автор
крайне скупо рассказывает о преображении, произошедшем в его
душе весной 1842 года. Таинство должно было остаться
таинством. Он говорит о чудовищном сочетании неистовства и
низости, живущем в каждом человеке: «...Мы — дети Адама, и
все мы несем в сердце сей двойной отпечаток, который грех
вырезал в нем, как некую отвратительную проказу». Молодой
аристократ хотел изгладить эту печать греха в себе:
«...Подняв глаза к сердцу Иисуса, мы увидим, что единением
благости и силы Он искупляет наше неистовство и нашу
низость, исцеляет наши слабости и наши
различия».
После
десяти лет размышлений, сомнений и страданий Гагарин
приблизился к цели. «Иезуиты никого ко мне не подсылали; но
однажды, решившись сделаться католиком, надобно же было мне
войти в сношение с католическим
священником.
Яни
одного не знал, за советами ни к кому не обращался, я сам свои
дела делал, стал ходить по церквам и прислушиваться к разным
проповедникам. Случилось так, что тот, кто мне внушил больше
доверия, был иезуит, — як нему и
отправился.
В
своих автобиографических заметках Гагарин оставил описание
своего настроения после акта обращения. «Из вашего опыта вы,
может быть, знакомы с чувством, испытываемым
путешественником, который, достигши конца дороги и окидывая
восторженным взором великолепное зрелище, открывающееся
перед ним, в мыслях быстро возвращается к друзьям,
оставшимся в родной стране, и сожалеет о том, что они не
могут разделить с ним счастье, им познанное. Таково
состояние моего сердца».
Почти
весь ход духовного развития Гагарина последних месяцев перед
его обращением скрыт от читателей его дневника. Чем ближе
автор подходит к решению, определившему его судьбу, чем
серьезнее становятся его чувства и размышления, тем более
светским и даже беспечным делается тон его записей. Впрочем
некоторые из них позволяют судить об умственном и духовном
состоянии молодого аристократа накануне этого важнейшего
события в его жизни. В записи от 19 января 1841 года он с
одобрением цитирует слова Жозефа де Местра об иезуитах:
«Посмотрите на тех, кто на них нападает, и на тех, кто их
защищает, и тогда решайте сами». За несколько дней до этого
он намекает на последствия, которые будет иметь для него
принятие римского христианства: «Как трудно осуществить на
деле отрешенность от вещей мира сего! Вам кажется, что вы
готовы принести самые большие жертвы, но когда вы думаете об
изоляции, в которой вы окажетесь, порвав все узы,
соединяющие вас с отечеством, с обществом, вас объемлет
дрожь и вы начинаете сомневаться, что способны найти в своем
сердце достаточно мужества для столь великой жертвы. Увы!
насколько сама наша любовь к отчизне узка и эгоистична! Мы
недостаточно ее любим, чтобы делать ради нее жертвы, но мы
ее слишком любим, чтобы жертвовать ею
самой!»
В
понедельник Светлой седмицы 1842 года, в конце вечера,
проведенного им по обыкновению у С. П. Свечиной, после того,
как остальные гости разошлись, Гагарин сообщил ей о своем
решении перейти в католическую веру. Софья Петровна, не
подозревавшая о настроениях, переполнявших ее молодого друга
все эти месяцы, была поражена; она попросила Гагарина
повременить и сумела убедить его отложить на сутки акт
присоединения. Явившись к о. Равиньяну, который должен был
осуществить его присоединение к Католической Церкви, она
представила священнику свои доводы против перехода Гагарина
в иную веру, но безуспешно.
19
апреля 1842 года в домашней церкви С. П. Свечиной Иван
Гагарин был принят в лоно Католической Церкви. Спустя два
месяца он приехал в Россию, чтобы устроить свои дела и
подать прошение об увольнении его со службы. В своем имении
Данково он в одиночестве размышлял над следующим своим
шагом. Лишь одному человеку в России доверил он тайну своего
обращения: то был его ближайший друг Юрий Самарин. В Москве
Гагарин возобновил знакомство с Чаадаевым, встречался с
Герценым и вместе с Самариным посещал сходки славянофилов,
где бывал свидетелем «весьма долгих и страстных
препирательств» А. С. Хомякова и И. С. Аксакова с их
оппонентами и сам в них участвовал.
12
августа 1843 года в Париже Гагарин принял послушничество в
Обществе Иисусовом и после новициата в Ахеоланской обители
под Амьеном был в 1849 г. рукоположен во священники.
Возможно, что по принятии сана он намеревался вернуться на
родину с целью вести там тайную миссионерскую деятельность.
Так, во всяком случае, считал один хорошо осведомленный
современник. В дневниковой записи от 2 ноября 1844 года А.
И. Герцен пишет с характерной смесью уважения и неодобрения
о перемене, произошедшей в жизни бывшего дипломата:
«Гагарин-католик сделался иезуитом, он хочет
натурализоваться во Франции и потом, сделавшись священником,
возвратиться в Россию. Всякое убеждение, заставляющее
человека пренебрегать всем временным, особенно русского,
почтенно не в самом себе, а в человеке. Впрочем, все это
невозможно: его на границе схватят: или не пустят в Россию,
или он без вести исчезнет. И за что идет он, понукается на
мученичество...».
Но
хотя о. Иван так никогда и не вернулся на родину,
правительство Николая I не забыло о дипломате-отступнике. В
1853 году Гагарин был предан суду за самовольное пребывание
за границей и переход в католичество. Этот эпизод имел
печальное продолжение. Четыре года спустя, когда он
обратился к вновь восшедшему на престол императору
Александру II с просьбой о разрешении приехать в Россию для
свидания с отцом, последний в свою очередь попросил оставить
ходатайство без последствий...
Интеллектуальный
и духовный опыт, собранный в молодости Иваном Гагариным,
роднит его с поколениями русских писателей и мыслителей,
причастившихся к европейской культуре и желавших одарить ее
сокровищами свою родину:
Нам
внятно всё — и острый гальский
смысл,
И
сумрачный германский гений...
Мы
помним всё — парижских улиц ад,
И
венецьянские прохлады,
Лимонных
рощ далекий аромат
И
Кельна дымные громады.
Так
же, как и его предшественники, Гагарин «запомнил всё». Но
его заветной мечтой было не только увидеть свою страну
частью культурного единства Европы, но и мастью единства
Вселенской Церкви. Путь, пройденный им в России и за ее
пределами, направил его к высокой цели, которая стала
смыслом всей его жизни, — «примирению Востока и Запада». О.
Иван сознавал, каким долгим и сложным был этот путь. В
глубокой старости, вспоминая годы, проведенные им в Мюнхене,
он напишет: «...Я был бы... поражен, если бы мне в ту пору
предсказали, что я сделаюсь со временем католиком,
священником и иезуитом».
Католик,
священник, иезуит... До своей смерти в 1882 году Иван
Сергеевич Гагарин стоически переносил остракизм, которому он
был подвергнут из-за перехода в иную веру. Он был не первым
и не последним мыслящим русским человеком, которого два
благородных чувства — любовь к своей стране и стремление к
Высшей Истине — заставили в полной мере вкусить то, что
Шекспир назвал «горьким хлебом
изгнания».
|